Центр защиты прав СМИ
Защищаем тех,
кто не боится говорить

«Свобода слова — это чувство собственного достоинства». Зачем Галина Арапова уже четверть века защищает права журналистов в России

Центр защиты прав СМИ и его директор Галина Арапова оказывают юридическую помощь журналистам и редакциям по всей стране 25 лет, шесть из них — в статусе «иностранного агента». Только за последние пять лет Центр сопровождал почти шестьсот дел в судах и предоставил больше 22 тысяч консультаций. Среди изданий, интересы которых представляли Арапова и ее коллеги, были «Новая газета», «Важные истории», «Холод», «Коммерсант», «Российская газета», The New York Times, сотни редакций, телекомпаний и блогеров из многих регионов России.

Почему едва ли не единственная организация, профессионально отстаивающая право журналистов на свободу слова, работает из Воронежа, как судьи и прокуроры с интересом ходили на семинары к правозащитникам и можно ли не сойти с ума, живя с ярлыком иноагента, Галина Арапова рассказала «Гласной».

 

«Сидишь, куришь бамбук»
Я училась на юридическом факультете Воронежского университета. Вообще всегда математиком собиралась быть, мне нравилась логичность этой науки. Но в какой-то момент подумала: всю жизнь работать с цифрами — не мое. Мне нужно, чтобы было так же логично, но чтобы работа была связана с людьми и чтобы я могла им помогать. Поразмыслив, я поняла, что эта профессия — юрист.

У любого подростка есть гипотетическое представление о разных профессиях. Я никогда не встречалась ни с нотариусами, ни с прокурорами, ни с судьями. Для меня юрист всегда был адвокатом, безусловно положительным героем — человеком, который защищает. При этом в реальной жизни я ни одного адвоката до поступления тоже не встречала. У меня оба родителя работали технологами на заводах, и среди нашего окружения преимущественно были люди разных околотехнических профессий.

Работать я начала сразу после окончания университета, когда поступила в заочную аспирантуру. Сначала была юрисконсультом в государственном конструкторском бюро, в суды ни разу не ходила, у них было все тихо-спокойно. У меня было чувство, что я просто небо копчу: вокруг были прекрасные люди, но юрист им был явно не нужен. От скуки я даже начала переводить Конституцию на английский. Казалось бы, это комфортно: сидишь, куришь бамбук, тебе ни с какой стороны не дует, никто тебя не беспокоит. Мне от такого «комфорта» скучно. Я человек деятельный, мне не хватало какой-то движухи. Не то чтобы я стремилась все бросить и спасать мир от всего плохого. Просто я не так себе представляла работу юриста. Оттуда ушла в риэлторскую контору, в которой выдержала всего месяц. Отношения внутри были по принципу «человек человеку волк», я понимала, что не уживусь. Одна из моих коллег, которая тоже собралась уходить, говорит: «Смотри, какая-то организация в Москве юриста ищет, может, тебе туда? Какой-то Фонд защиты гласности». Я говорю:

«Да мне все равно, защита гласности, помощь бездомным животным — что угодно, лишь бы не здесь!»

Слово «гласность» мы все, естественно, знали: Горбачев, перестройка, гласность. Я стала уточнять, чем занимается фонд. Мне сказали — ну, типа журналистов защищает. Из журналистов я ни одного человека не знала. Медиа-законодательство в университете мы не изучали, да его тогда толком и не было, закону о СМИ было всего три года. В дипломе у меня написано «юрист-правовед», но медиаправа у нас не было — его и сейчас не преподают на юрфаках. Газеты я в детстве читала только те, что выписывали родители, преимущественно последнюю страницу, где анекдоты и рецепты публиковали. Куда интереснее были разные журналы и «Роман-газета». Только в старших классах школы, когда уже в разгаре была перестройка, по газетам можно было изучать историю, что мы с нашим учителем истории и делали — и это было увлекательно, пресса открывала глаза на историю, на мир, демонстрировала критический взгляд на происходящее.

Так что Фонд защиты гласности с его защитой журналистов должен был стать просто очередной работой. Я не понимала, что там будет, была открыта для чего-то нового. Для меня не было ничего особенного в том, что нужно защищать журналистов, и почему их нужно защищать, я тоже не понимала. У них была ставка юриста из нашего региона, мне нужна была работа, я сказала: «Почему бы и нет?» Меня взяли.

 

«Уважения к журналистам было больше»
Тогда я и предположить не могла, что эта работа будет настолько интересной, затянет меня по уши в новую сферу законодательства. Мы учились у лучших медиаюристов мира, которые выступали на международных конференциях и школах при журфаке МГУ. Были возможности для профессионального роста, единомышленники, потрясающая команда Фонда защиты гласности. И, конечно, особая атмосфера, поддерживаемая личностью, лидерством, авторитетом и харизмой Алексея Кирилловича Симонова. Он особый человек в моей жизни, серьезно повлиявший на ее вектор. Без него я бы не стала той, кем я стала, за что я ему невероятно благодарна. Приход 25 лет назад юристом в Фонд защиты гласности был счастливым билетом, несмотря на все сложности, с которыми мы сталкиваемся сейчас.

Фонд защиты гласности начал работать в 1991 году. К 1995-му они поняли, что из Москвы плохо видно, что происходит в регионах, — им понадобились люди на местах. Надо было фиксировать и проверять факты нарушения прав журналистов, поддерживать контакты с местными журналистами, давать им правовые советы, помогать, проводить семинары. Фонд стал привлекать журналистов и юристов в регионах.

Изначально Фонд защиты гласности создавался не для защиты журналистов. Это проект Союза кинематографистов, одним из основателей которого был Симонов. Идея создания Фонда выросла из проблемы цензуры кинематографа. Но в тот период было очень много насилия в отношении журналистов, был запрос на открытость власти, и журналистам неожиданно потребовалась поддержка и помощь. Поэтому Фонд стал первой в России организацией, которая начала осуществлять мониторинг нарушений прав прессы и случаев ущемления свободы слова.

В 1991 году приняли закон «О средствах массовой информации» и начали активно его применять. Но ни журналисты, ни органы государственной власти не понимали в полной мере, как этим законом пользоваться. Поэтому мы в Фонде были первопроходцами в продвижении Закона на практике, начали объяснять журналистам, прокурорам, судьям, как его применять в реальной жизни.

По нынешним временам звучит фантастично: у нас была программа взаимодействия с Генеральной прокуратурой. С первого года моей работы в Фонде мы проводили совместные семинары: в разные регионы приезжали люди из отдела информации и общественных связей Генпрокуратуры, юристы Фонда защиты гласности, собирались местные журналисты, приходили сотрудники региональной прокуратуры, помощники прокуроров… Интерес был взаимный.

Мы изучали проблематику доступа к информации: что надо делать, чтобы прокуратура отвечала, когда журналист к ней обращается, как они должны отвечать на запросы информации об уголовных делах, какая информация является конфиденциальной. Тогда вообще ни у кого не возникало вопросов относительно того, что прокуратура должна отвечать на запросы журналистов. Обе стороны были нацелены на сотрудничество и учились понимать друг друга. Таких семинаров мы провели огромное количество, и проводили их вплоть до середины нулевых, то есть лет десять.

В тот период не было такой серьезной конфронтации, как сейчас. Не было навешивания ярлыков вроде того, что «журналюги суют нос, куда не надо».

Сейчас есть законы, которые требуют от государственных органов открытости, освещения своей деятельности на сайтах, проведения пресс-конференций. Тогда этого закона не было, а открытости было больше. Сейчас ты запрашиваешь информацию, тебя пускают по адову кругу — обратитесь в пресс-службу, напишите письменный запрос, — а потом присылают отписку и говорят «ничего не дадим». Ситуации, когда журналистов выгоняли с пресс-конференций, конечно, всегда были, но гораздо реже, чем сейчас. Хотя уровень насилия в отношении журналистов был в то время выше, уважения к ним было больше.

Помимо прокуратуры мы работали и с судьями. Я провела огромное количество судебных дел по защите чести и достоинства. Из всех юристов в стране у нас, наверное, самая высокая концентрация таких судебных процессов. Мы про диффамацию можем рассказать все, хоть ночью нас разбуди. А судья в районном суде? Он то разводит кого-то, то имущество делит, а тут — хоп! — ему попадается процесс о защите чести и достоинства, да еще с участием журналиста и какого-нибудь большого местного чиновника. Что это, как с этим вообще работать? А мы знаем как. Видимо, поэтому запрос и возник. Они увидели, что у нас экспертный уровень знаний по этой теме.

Учебных программ для судей и прокуроров было очень много. Все люди, которые сейчас принимают эти странные государственные решения, сами все сто раз ездили по всяким программам обмена опытом в Америку, в Европу, чтобы посмотреть, как устроены государственные институты за рубежом, как работают их судьи, сотрудники полиции. Кстати, они до сих пор ездят, как это ни странно звучит с точки зрения современной риторики, — просто это не афишируется. Например, в рамках Совета Европы российские судьи регулярно ездят в Европейский суд по правам человека, чтобы послушать лекции и поучаствовать в тренингах.

Вам сложно представить себе, чтобы некоммерческая организация пришла к госорганам и предложила их чему-то научить? Парадокс в том, что чаще всего не мы к ним приходили, а они к нам. Либо это были многолетние программы сотрудничества на уровне Судебного департамента и Генеральной прокуратуры. Вплоть до весны 2015 года многие региональные суды сами приглашали меня провести для них тренинг по российскому медиаправу или практике применения десятой статьи Европейской конвенции о защите прав человека. Иногда приглашений было так много, что приходилось планировать задолго, фактически ставить в очередь. Я не говорю, что мы были единственным источником знаний. Но эти семинары были всегда насыщены практической информацией, мы приглашали прекрасных экспертов, включая европейских судей, юристов ЕСПЧ, был живой обмен мнениями, судьи с интересом не просто слушали, они участвовали в практических занятиях, примеряя на себя роль «адвоката свободы слова». Помню их глаза, в которых не было тоски — был интерес к качественным занятиям, которые повышали их квалификацию в узкой, но важной области информационного права и права Европейской Конвенции. Это было куда интереснее, чем просто читать обновления в «Консультант-Плюс».

 

«А кто ты такая?»
Год мы проработали как региональные сотрудники Фонда защиты гласности, а потом Симонов предложил создать сеть самостоятельных организаций в регионах. В 1996 году их появились восемь, мы зарегистрировали Центр защиты прав СМИ, тогда он работал только в Центральном Черноземье. Но лет через пять мы из таких региональных организаций остались одни. Просто тяжело было существовать и находить деньги — для многих коллег в других регионах это не было основным местом работы.

Я уделяла Центру все свое время. Для меня это была, прежде всего, юридическая практика. То, что я возглавляла организацию, имело второстепенное значение. До начала нулевых у нас кроме меня не было сотрудников с юридическим образованием. Я и консультировала, и в командировки ездила, и в суды ходила, защищала журналистов направо и налево — до тех пор, пока уже никак не могла справляться одна. Тогда мы взяли второго юриста. Потом и этого стало мало — ну и понеслось.

В первые годы мы часто сталкивались со стереотипами. Для журналистов в регионе я была молодым юристом, девчонкой, которая бегала и говорила: «Давайте я вас защищать буду!» Мне отвечали: «А кто ты такая?» У редакторов не было оснований доверять ни Фонду, ни нашему молодому Центру защиты прав СМИ. Мы не обладали серьезным опытом, репутацией. Просто продолжали работать и предлагать помощь.

Постепенно отношение стало меняться. Журналисты заинтересовались, стали про нас писать. Потом начали с нами консультироваться, в том числе те редакторы, которые поначалу всерьез нас не воспринимали. Это же как с врачами: ты доверяешь специалисту, которого тебе порекомендовали. К нам начали приходить лет через десять после начала нашей работы, когда мы уже заработали и опыт, и авторитет, и репутацию. Мне было без разницы — представлять интересы главного редактора крупного издания или журналиста из районной газеты. Иногда я ехала в отдаленный район, а у них там гостиницы нет. Ночевала на кушетке в редакции. Ну и прекрасно! Им тоже нужна помощь.

Правда, самое первое дело, которое я вела, было суперответственным: мне доверил защищать себя один из самых авторитетных в то время журналистов региона, собкор «Известий» Валерий Миролевич, когда на него подал в суд губернатор Липецкой области. Мы с Валерием потом дружили.

 

«Можем помочь отстоять правду»
Изначально нашу миссию обозначил Фонд защиты гласности: мы защищаем всех журналистов. У нас было и остается только два табу: во-первых, мы не вмешиваемся в конфликты между редакциями и в конфликты между журналистом и редакцией, а во-вторых, мы точно не будем защищать профашистскую прессу.

Было с самого начала понятно, что наша защита реально востребована в маленьких населенных пунктах. У нас есть огромное количество историй, когда на никому не известную, маленькую районную газету с тремя сотрудниками подает в суд какой-нибудь местный начальник. Для них это огромная, неразрешимая проблема. В этом райцентре юристов полтора человека — и все под администрацией. На то, чтобы нанять адвоката, денег у редакции нет. Даже если наймут — не факт, что адвокат в этом вопросе что-то понимает. И тут приезжаем мы. Для газеты это большая надежда и защита. Мы выигрывали 97 % дел по защите чести и достоинства — подавляющее большинство.

Для регионального журналиста, особенно из районной газеты, добиться справедливости непросто, это на уровне глобального подвига.

Он всю жизнь был редактором и понимает, что может проиграть не просто процесс — это будет цивилизационная потеря, он проиграет битву добра со злом.

А мы можем ему помочь отстоять правду. На уровне районных газет это ощущается более выпукло. Мы приезжали не раздумывая, даже если нам не могли заплатить. У нас была возможность помогать, мы это делали искренне. Чем больше у нас становилось опыта, тем больше интереса к получению от нас помощи проявляли более крупные издания. Сейчас нас могут приглашать как представителей в суде и федеральные СМИ, потому что они знают, что мы это делаем лучше многих — у нас просто концентрация опыта выше. 30–50 консультаций в сутки — мало у кого из юристов, работающих в редакциях, есть такой объем опыта.

По каким вопросам мы чаще всего консультируем? Реклама, авторское право, защита чести и достоинства, частная жизнь, риски при публикации фотографий, конфиденциальность источников, фейк-ньюс, правила освещения митингов, за что могут заблокировать сайт, задержания журналистов, как себя вести в случае обыска. Несколько лет назад некоторых из этих категорий дел даже не существовало.

У нас есть определенная позиция по поводу работы pro bono. Мы много дел ведем в интересах журналистов бесплатно, часто и консультируем журналистов, блогеров, фотографов, даже юристов. Но работы все больше и больше, а ресурсы не безграничны, поэтому приходится расставлять приоритеты. Хотите, чтобы мы помогли? Если это дело касается принципиального вопроса в области свободы слова — для редакции это будет бесплатно. Если же нет, но вопрос все же находится в сфере нашей компетенции, наш юрист может представлять ваши интересы в суде — но эту работу придется оплатить, как если бы вы обратились в обычное юридическое бюро. Мы умеем, скажем, регистрировать средства массовой информации, писать уставы, договоры, хорошо разбираемся в законодательстве о рекламе и авторском праве. Но это не защита общественного интереса. А вот дальше мы эти заработанные деньги будем использовать на поддержание работы организации. Потом, когда у какого-то журналиста случится проблема, мы сможем оказать ему помощь pro bono в ситуации защиты общественного интереса. Так это работает во всем мире: ты зарабатываешь на чем-то относительно коммерческом и тратишь заработанное на защиту общественного интереса pro bono. Мы стараемся делать именно так. Я считаю, что это правильно и цивилизованно.


«Боевое крещение»

У меня было боевое крещение, после которого ни одно дело уже не пугает. В 1998 году — мне было 26 лет — я вела дело одной местной телекомпании. На них подало в суд местное отделение РНЕ. Я представляла в суде интересы журналистов — и мне угрожали убийством.

Телекомпания сняла ролик о том, как накануне 9 мая по Нововоронежу марширует как будто настоящий нацистский отряд в черной форме, очень похожей на фашистскую, с красными повязками на рукаве, на которых было изображено что-то похожее на свастику. Маршировавшим парням на вид было лет 17–18, возглавлял их взрослый мужчина с овчаркой. Кто-то позвонил в телекомпанию: «У нас фашисты маршируют по городу». Они приехали, сняли репортаж. Когда этот репортаж дали в эфире, закадровый голос произнес: «Когда-то мы это уже видели» — и дальше склейка с кадрами из «Обыкновенного фашизма». Этих ребят не называли фашистами, журналисты просто показали сходство.

Воронежское отделение РНЕ, которое тогда было очень сильным, подало в суд иск о защите деловой репутации в связи с тем, что их сравнили с фашистами. Моей задачей было защитить телекомпанию и ее право такое сравнение проводить, потому что это право на свободу выражения мнения. В суде нам надо было не только показать, что РНЕ-шники похожи на фашистов внешне, но и доказать, что у них схожая с фашистской идеология. Мы закопались глубоко. Один из парней, который ушел от них, принес нам устав РНЕ, и мы имели возможность сравнить текстуально риторику, практики и так далее. Социологическое агентство провело для нас соцопрос: людям показывали свастику и коловрат, и они говорили: «Да, похоже». На процессе судья, взрослый мужчина, боялся, потому что по коридору суда маршем ходили молодчики и чуть ли не с ноги открывали дверь в зал судебных заседаний. Судья сидел весь съежившись.

Когда мы закончили, и он вынес решение в нашу пользу, эти ребята подошли и прямо в зале суда начали угрожать нам убийством. Судья сделал вид, что ничего не услышал, быстренько ушел.

Я и несколько журналистов, которых я защищала, тут же из суда пошли в прокуратуру, написали заявление по факту угрозы убийством. Возбудили уголовное дело, все серьезно. Мой однокурсник был в то время следователем областной прокуратуры. Он говорит: «Слушай, Галь, ну был бы труп — было бы дело, ну что ты, в самом деле, это ж угроза, ерунда все это». Но мы понимали, что все серьезно. В те годы весь Воронеж был разрисован свастиками, из города уезжали еврейские семьи, баркашовцы патрулировали город вместе с милицией и раздавали свою газету в центре города. Угрозу лично в мой адрес повторили через три месяца. Зампредседателя воронежского отделения РНЕ преследовал меня на улице: подошел, мы проговорили целый час. По взгляду было понятно, что он реально может сделать что угодно.

Симонов тогда меня на месяц из Воронежа вытащил — я сначала жила в Москве на «конспиративной» квартире у его сестры Маши, потом уехала на пару недель в Нью-Йорк к подруге. Этого парня объявили в розыск, но так и не нашли. ФСБ-шник, который курировал РНЕ, пообещал мне, что меня не тронут, а вскоре баркашовцы перестали быть кому-либо интересны, актуальны и сильны. РНЕ впоследствии признали экстремистской организацией.
Сейчас, когда я веду дела и думаю о личной безопасности, я ощущаю другой уровень рисков. Когда ты ведешь дело против какого-нибудь чиновника — да, у него есть власть, связи, есть риск, что ты не выиграешь дело в суде, потому что он надавит на судью и тот вынесет нужное решение. Есть риск проиграть, тебе будет обидно, но, согласитесь, это другой уровень.

Мы ведем разные дела — в том числе с участием очень влиятельных людей. Я вела дело The New York Times, когда на них подавал в суд Владимир Якунин. Я вела дела, которые инициировали губернаторы нескольких регионов против журналистов этих регионов. Но до такого уровня опасности, как тогда, дело больше не доходило.

Мы понимаем, какие сейчас риски: тебя признáют еще каким-нибудь агентом, на тебя заведут уголовное дело. Но мы уже этим так давно занимаемся… Ты просто не можешь все бросить и уйти цветы продавать или, не знаю, заняться сопровождением риэлторских сделок. Ты в этом всем хорошо разбираешься и можешь быть полезен.

Риски мы учитываем, в том числе для своих близких. Они у нас все понимают. В нашей стране быть членом семьи правозащитника — тоже риск. Надо сказать, что я невероятно благодарна и всем нашим сотрудникам. Они не революционеры, не безбашенные герои. Они просто профессионально и качественно делают свою работу. Осознавая всю опасность, никто из них еще не собрал чемоданы и не ушел.

 

«Я видела подъем и спуск»
В 1999 году, вскоре после истории с РНЕ, я уехала учиться в Англию по программе Совета Европы для практикующих юристов. К тому времени я уже вела кучу судебных процессов, но про Европейскую конвенцию ничего не знала и никак ее не применяла. Тогда для меня открылся удивительный мир: оказывается, это не пустые слова (какой-то Совет Европы, какой-то Европейский суд), а потрясающий глубокий подход к анализу каждого дела, логичный, с целой системой доказательств.

У российских юристов, когда они заканчивают юрфак, складывается утилитарный подход. Нас учат континентальному праву, тому, как применять писаные законы: есть норма, и если написано «нельзя» — значит нельзя! Мое единственное воспоминание от курса международного права на юрфаке — это система международных перевозок. Какие там права человека? Сейчас, конечно, об этом что-то рассказывают, а у нас ничего такого особо и не было — у судей, понятно, тоже.

Представьте: вы судья, к вам приходит юрист и начинает сыпать практикой Европейского суда по правам человека, а вы смотрите на него как баран на новые ворота. Некоторые судьи так и говорили: «Что вы мне на какое-то европейское право ссылаетесь? Давайте поближе к Гражданскому кодексу, к постановлениям Пленума Верховного суда, у нас тут российские законы». Это, конечно, дремучий правовой нигилизм.

Тогда мы начали проводить семинары для судей по этой теме. Для них открылся большой интересный правовой мир, потому что это юриспруденция другого качества. Не потому, что наше плохое, а европейское хорошее. Просто уровень аргументации в судебных решениях совсем другой. Когда мы им показывали, как правовые подходы, прецеденты Европейского суда можно применять в национальной практике, это создавало интересный эффект — они чувствовали себя более уверенно, чувствовали свое преимущество перед коллегами, которые этого не знают.

Сейчас наше государство дает понять: мы не будем обращаться к практике ЕСПЧ, это не наши ценности, наш закон главнее. Я видела подъем и спуск. Я видела, как судьям становилось все это интересно. И даже когда государство стало говорить о верховенстве национального закона, те, кто обращался к международному праву раньше, на самом деле и продолжают его применять.

 

«Не выросло»
Что для меня свобода слова? Это очень сложный вопрос. И я сама, и все наши юристы пришли в эту сферу не потому, что были фанатичными, убежденными борцами за свободу слова. Но как только ты погружаешься в реалии, ты начинаешь искренне верить, что свобода слова — это действительно ценность, которую стоит защищать. Свобода слова важна не только для журналистов, как профессиональный инструмент. Она важна для каждого.

Мне кажется, в особенности в последние годы, когда в стране всплеск журналистики расследований, когда такие проекты начали создаваться один за другим, — эта работа вызывает уважение. Ты хочешь быть к ней причастен, хочешь помогать журналистам выполнять их миссию, делать общество лучше — и нашу жизнь тоже. Свобода слова — для каждого что-то свое, личное. Для кого-то это возможность читать, что хочется; для кого-то — высказать свою мысль так, что тебе не заткнут рот, не скажут, что ты дурачок и говоришь ерунду. Журналисты, с которыми мы работаем, очень разные: и советской школы, и молодые, и те, кто приходит в журналистику не через журфаки, а из других профессий. Это очень разные люди с разным отношением к своей миссии. Некоторые вообще ничего про миссию не знают, но становятся интересными авторами, которые гораздо больше соответствуют высоким стандартам журналистики, чем те, кто окончил журфак.

Я вижу, что у нас в людях недостаточно воспитано чувство собственного достоинства. Люди не готовы защищать свои права, потому что не чувствуют, что эти права нарушены. Им кажется, что всё норм: вот у меня машина есть, квартира, я могу пойти в магазин и купить, что хочу, в очереди стоять, как в 1980-е, не надо, могу поехать куда-то.

Общество потребления вполне состоялось, а чувство собственного достоинства — как гражданина и самостоятельной личности — не выросло, потому что и государство не проявляет уважения к человеку.

Люди верят, что свобода слова — это вседозволенность. «Ах вы хотите детское порно, наркотики, безобразия в интернете?» Они не считают, что свобода слова — это когда можно не бояться высказать свое мнение, когда тебя за это не выгонят с работы и не будут преследовать за инакомыслие, когда ты получаешь от государства достоверную информацию, которая влияет на качество твоей жизни. На мой взгляд, свобода слова — это чувство собственного достоинства.

Помню одну историю, которая меня до глубины души потрясла в Швеции. Я там периодически преподаю в университете по программе повышения квалификации для журналистов. У них закон о свободе печати самый старый в мире, 300 лет закону, но он до сих пор действует. А где-то в 1980-е годы ввели закон о доступе к информации. Это настоящая свобода доступа к информации: в каждом государственном учреждении в холле стоит компьютер. Ты можешь прийти, влезть в официальную электронную почту мэра, министра юстиции, проверить, кто им пишет и как они отвечают. Многие журналисты так и работали: с утра перед началом рабочего дня по понедельникам, например, приходили в мэрию проверить почту чиновников — что у них спрашивали граждане и что они им отвечали.

В какой-то момент, вот так проверяя почту одного из министров, какой-то журналист увидел, что министр по рабочей почте переписывался с любовницей, тоже госслужащей. Но журналист не стал публиковать эту сенсацию, рассудив, что работу они оба выполняют хорошо, поэтому скандал и отставки будут не в интересах общества.

Такой уровень аргументации у нас, мне кажется, был бы невозможен. Это к вопросу о том, что до свободы слова и до понимания значимости доступа к информации нужно еще дорасти. Мы начали этот рост, но нам подрубили крылья. На мой взгляд, все, что происходит в последнее время, наоборот, давит на общество, которое деградирует в своем понимании этих ценностей. Не все, конечно — некоторые протестуют. Но есть очень большой пласт населения, которое вообще не понимает, зачем нужна вся эта борьба за свободы. Вот же сериалы по телевизору показывают — что еще надо?

 

«Враги государства»
Перед тем, как внести организацию в реестр иностранных агентов, минюст приходит с проверкой. К нам пришли в начале февраля 2015 года, потребовали кучу документов. Для вручения актов проверки вызвали в местный минюст — а под окнами минюста уже ждали НОДовцы с пикетом, хотя нас еще никто агентами не признал. Было понятно, что НОДовцев туда кто-то послал: эти мальчики, девочки, тетки протестовали против Центра защиты прав СМИ, но не знали, чем мы занимаемся и кто мы такие. Я мимо них прошла, они даже не рыпнулись — не знали, как я выгляжу. Дня через два появилась информация о том, что нас включили в реестр.

В чем мы виноваты? Мы раздуваем проблему цензуры, критикуем законодательство в области интернета, защищаем нелояльных журналистов. Кажется, власти вообще считают, что свобода слова, права человека — это политика в чистом виде, и неважно, каким аспектом прав человека ты занимаешься. Для них работа юриста, защита и оказание юридической помощи — это и есть политическая деятельность.

Я семь лет возглавляла общественный совет при ГУВД по Воронежской области, и продолжала его возглавлять еще два года после признания нас иностранными агентами. Начальник ГУВД, генерал, тогда спокойно сказал: «Это вообще нас не касается, какие-то агенты. Мы Арапову знаем, ее репутации доверяем, не вижу необходимости в этой ситуации ее менять».

Те дни были страшным стрессом для всех. Мы глотали таблетки вместе с сотрудницей минюста, с которой подписывали протокол. Обе были на нервах, сидели и плакали. Она понимала, какой это все бред, ее как через коленку переломали. Заставили, чтобы она свою фамилию поставила под актом. Она потом у нас в суде на обжаловании решения Минюста в обморок упала, мы так и не смогли ее допросить, кинулись вызывать скорую.

Впрочем, на таких процессах всем все понятно — и судье, и даже секретарю судебного заседания. Бред же, просто откровенный! Но ты понимаешь, что судья все равно примет решение как нужно, как и в отношении других организаций. Каждый раз люди пытаются найти какую-то аргументацию: «Ну вот они митинги организуют, а вы же не организуете?» Нет, не организуем. «А вот те ребята выборами занимаются, вы же не занимаетесь?» Нет, не занимаемся. «Ну с ними понятно, а вас-то за что?!»

Не надо искать никакой логики. Ее нет.

Ты лишаешься многих возможностей. На тебя навешиваются обязанности, во многом унизительные, на которые надо тратить много времени. Государство говорит: «Мы же это делаем для того, чтобы вы были более прозрачными, чтобы вы отчитывались о своих доходах». А что, раньше мы не отчитывались? Да мы тут самые прозрачные! Если ваши чиновники наполовину коррумпированы, а бизнес сидит на серых схемах, то мы всегда с зарплат платили все налоги, всегда отчитывались перед всеми органами, подавали все отчеты.

Ну ладно, теперь мы более прозрачные, теперь мы все вывешиваем на сайте минюста. Но почему обязательно надо называть это «иностранный агент», а не как-то иначе? Ты должен ставить этот сомнительный ярлык на всех материалах, которые распространяешь. Штраф за отсутствие пометки конский — 300–500 тысяч. У нас столько за нанесение ущерба здоровью по уголовным делам не дают! Совершенно лицемерная логика.

Тебя загоняют в какую-то маргинальную нишу, как будто ты делаешь что-то плохое — а на самом деле ты просто занимаешься обычной, полезной для общества юридической практикой. Критикуя какой-нибудь плохо написанный закон, ты ничем не отличаешься от аспиранта юрфака, который делает то же самое в кандидатской диссертации, или от юриста-ученого, который пишет научную статью в журнал. Или от обычного адвоката, который делает это в апелляционной жалобе. Просто мы это делаем не в научной статье — помимо защиты в судах, мы это комментируем, допустим, в газете «Коммерсант». Потому что когда ты занимаешься всем этим столько лет, ты лучше многих понимаешь все плюсы и минусы нового законопроекта, перспективы поданного судебного иска.

В конце концов, любой профессионал с дипломом юриста-правоведа — это человек, который умеет читать, толковать и применять законы.

Это моя работа, моя компетенция. А теперь вдруг оказывается, что это не просто политическая деятельность, а еще и деятельность против государства — как ты смеешь вообще критиковать законы, написанные нашим парламентом?

А почему я не могу критиковать? Я же просто говорю о том, что определенная норма сформулирована некачественно, поэтому она может привести к злоупотреблениям. Государство ведь само утверждает, что все законы должны быть четкими, ясными и недвусмысленными, что они должны единообразно применяться. А для этого они должны быть написаны качественно. Если в законе есть дыра, которая делает его «дышлом», то его надо менять. И когда такое пишет аспирант юрфака МГУ, это норм, а когда ты говоришь то же самое, будучи юристом правозащитной организации, ты иностранный агент. А то и предатель Родины, как уже начали говорить в Госдуме.

Во всех странах мира правозащитные организации занимаются одним и тем же — защитой прав человека. На самом деле они помогают государству решить какие-то социальные проблемы, до которых у него не доходят руки. При нормальном отношении властей к правозащитной деятельности государственный и негосударственный сектор вместе могут сделать общество более гармоничным, счастливым, решать проблемы, например, с пенитенциарной системой, экологией, находить еще какие-то ниши для совместной деятельности. А наши власти это воспринимают так: вы что, нас критикуете за то, что мы недостаточно денег на что-то потратили? В чьих интересах вы нас критикуете, кто от этого выиграет? Вы на чьи деньги критикуете?

Можно принять помощь, а у нас вечно ищут, кто с этого выгоду поимел.

 

«У справедливости нет срока давности»
Пока мы судились первый год, было тяжело. Но у нас был очень высокий уровень поддержки со стороны журналистов в разных регионах — даже тех, кому мы никогда не помогали. Журналисты и на региональном, и на федеральном уровне восприняли признание нас иностранными агентами как плевок в их сторону. Если вы вешаете ярлык на юристов, которые нам помогают, что ж тогда о нас самих говорить? Многие редакции ставили баннеры на сайты в нашу поддержку. За неделю журналисты сами организовали и запустили сайт поддержки Центра защиты прав СМИ.

Потом наше «агентство» стало уже какой-то рутиной, мы перестали по этому поводу впадать в депрессию и ярость. Ну да, пишем отчеты, да, на сайте у нас стоит этот дисклеймер, да, подали жалобу в Европейский суд и да, помогаем другим. После нас уже Фонд защиты гласности включили в реестр иноагентов, мы их защищали в суде.

Ты просто живешь в этом и наблюдаешь, как дальше все становится хуже: физлица — иностранные агенты, СМИ — иностранные агенты. Уже как бывалый начинаешь поддерживать новобранцев. Все проходят через одни и те же стадии. Мы были в худшей ситуации, потому что до нас никого не было. Сейчас уже понятно, что это знак качества, хорошая компания, и в определенном сегменте общества стало всем ясно, что иностранные агенты — это такой элитарный клуб приличных людей, которые добились чего-то в профессиональной защите прав человека.

Мы продолжаем работать, но из-за многих факторов становится тяжелее. Если раньше мы 97–98 % дел выигрывали полностью, а оставшиеся 2 % — частично (когда журналисты допускали реальные косяки), то сейчас в некоторых делах ты просто бьешься о стену, потому что у судьи такая установка: «Интернет — зло!» О блокировке попросил прокурор, а как же прокурора не удовлетворить? Если прокурор просит о блокировке всего сайта, суд блокирует весь сайт, хотя речь об одном маленьком комментарии, который уже давно удален. Судьи иногда даже не пытаются разбираться! Стало тяжелее вести эту категорию дел, потому что есть авторитетное мнение: свобода слова — это плохо, журналисты распоясались, нужна цензура, у нас идет борьба с терроризмом, с экстремизмом, давайте ограничим здесь, ограничим там. Судьи же считывают эти установки — и рассматривают дела более жестко по отношению к журналистам. Все дела, связанные с интернетом, все дела, где одной из сторон является Роскомнадзор. Подавляющее большинство дел сейчас Роскомнадзор выигрывает, и не потому что у них юристы сильнее, а потому что это государственная структура, работающая на передовой в борьбе за информационную безопасность.

Государство решает спор с самим собой. Пришел чиновник к чиновнику, они поговорили и, конечно, между собой договорились.

Да, юристам стало тяжелее — мы часто не получаем морального удовлетворения от своей работы. Ты работаешь-работаешь, помогаешь-помогаешь, а в результате все равно один за другим проигрыши.

Но на журналистов это действует иначе: если на журналиста каждый раз подают в суд и он каждый раз проигрывает, он начинает терять уверенность в том, что делает. Зачем браться за сложные темы, если можно писать по пресс-релизам, и в суд на тебя подавать никто не будет? Зачем идти освещать митинги, если от этого могут быть одни неприятности? Можно же не отсвечивать, работать за зарплату и не иметь никаких проблем. Поэтому, когда мы идем с журналистом в суд, и мы, и журналист хотим как любые нормальные люди какого-то позитивного исхода. Мы верим в справедливость, и когда справедливости не достигаем, все разочаровываемся. А когда мы разочаровываемся из раза в раз, из года в год, — это морально тяжело и выматывает. Но в последнее время уже все осознали, что защищаться в суде нужно хотя бы ради уважения к себе, вещи должны быть названы своими именами, даже когда понятно, что решение может быть не в твою пользу. Часто мы проходим все судебные стадии, отдавая себе отчет в том, что справедливости мы сможем добиться только через несколько лет в Европейском суде. Но и это важно, у справедливости нет срока давности.

Еще одна причина, по которой стало тяжелее, — все более репрессивное законодательство. Приходишь на работу, а у нас опять приняли очередной закон. Какой-то день сурка, каждое утро новости: замедлили Твиттер, внесли очередной законопроект о пометках в СМИ, предложили запретить разглашать информацию о судьях, ввели отличительные знаки для журналистов… Такой концентрации ограничений и негатива десять лет назад не было.

 

«Ты не можешь просто выключить телефон»
С негативом работать очень тяжело, поэтому мы в коллективе стараемся равномерно распределять нагрузку. Раньше находили возможности на ретриты ездить. Думаю, мы начали это делать гораздо позже, чем многие московские правозащитные организации. Мне в голову никогда не приходило, что можно взять весь коллектив и куда-то вместе поехать, чтобы отдохнуть, переключиться, поработать с психологами, просто вырваться из рутины.

У меня пока не получалось серьезно заняться собой, перезагрузиться, максимум, что получается, — брать иногда короткий отпуск, иначе напряжение при нашем ритме работы и нагрузке накапливаются. Скажу честно: у меня уже даже нет времени на нормальные человеческие хобби (если не считать посещения музеев и художественных галерей в поездках), чтобы переключаться. Мне надо этому снова учиться.

Из-за того, что у нас страна такая большая, а мы по сути единственная организация, которая выполняет такую функцию — юридической службы медиа на аутсорсе, — очень часто бывает, что я еще не успела лечь спать, а на Дальнем Востоке у журналистов уже начались проблемы. И они начинают писать часа в два часа ночи по моему времени — у них-то уже начало рабочего дня.

Ты не можешь просто выключить телефон, потому что журналисты работают почти круглосуточно, иногда допоздна готовят текст, который должен выйти утром, и его нужно проверить на юридические риски.

Если я на самом деле еще не сплю, и возник срочный вопрос, я не могу журналисту сказать: «Ты знаешь, у меня конец рабочего дня, в два часа ночи я тебе не буду отвечать».

Если мне звонят в такое время, значит я реально нужна, что-то произошло. Например, у журналистов обыск. Это тот случай, когда ты понимаешь, что работаешь в режиме скорой помощи и вынуждена своим личным временем в определенной степени жертвовать.

Очень завидую коллегам, которые пишут: «Я беру отпуск на месяц и уезжаю, не звоните и не пишите!» Пока не представляю, чтобы я взяла отпуск на месяц и уехала — и мне за это время ни один журналист не написал бы и не позвонил. Мы пытаемся максимально уберечь сотрудника, который уходит в отпуск. Только у меня так не получается. Наверное, тоже надо научиться. Это вопрос работы над собой на будущее.

Я люблю путешествовать, но, как правило, путешествую по работе. Много где была, в семидесяти с лишним странах, — и это большая удача. Чем больше ты ездишь по миру, чем больше видишь, как живут люди в разных странах, тем больше меняется твой взгляд на жизнь — в том числе на жизнь в своей собственной стране. Но если вдруг где-то за границей начинают ругать Россию, ты бросаешься на ее защиту. Как бы хорошо ты ни осознавала проблемы в стране, ты все равно ее защищаешь. Ты никакому чужаку не позволяешь покуситься на твою родину. Политический режим и моя Россия — это разные вещи.

Мы столично ориентированная страна, и всегда, во всех моих интервью, возникает вопрос: почему вы не в Москве? А почему обязательно все должно быть в Москве? Что, за пределами Москвы жизни нет?

Может быть, именно благодаря поездкам мне в какой-то момент показалось, что не так уж важно, где я живу — в Москве или в Воронеже. Я и из Воронежа отлично могу делать свое дело. Может быть, даже делаю его эффективнее, чем если бы переехала в Москву. Тут я трачу меньше времени на дорогу до работы, успеваю больше. У меня здесь семья, друзья, родственники, люди, которым я дорога, которые мне дороги, мы поддерживаем друг друга, я имею возможность с ними видеться. Это тоже важно, это часть жизненной экологии. Можно, конечно, все поменять, порвать, уехать и выстроить иерархию связей и отношений с нуля. Но раз в какой-то жизненный момент этого не произошло…

Исторически сложилось так, что из региональной НКО мы доросли до уровня федеральной организации, у нас сложился авторитет на международном уровне. Мы находимся здесь, но это не мешает крупным федеральным редакциям искать нашей помощи. И если их не смущает, что у нас офис не на Тверской, а в Воронеже, значит, мы чего-то добились.

 

Источник: Катерина Фомина, «Гласная» совместно с изданием «Знак».

Фото: Владимир Аверин / Гласная